— Послушай, дружок, — обратилась она ко мне, когда мы допили чай, — отчего это ты все озираешься по сторонам?
— Очень у вас красивые картины развешены по стенам.
— А какая тебе нравится больше всех?
— Вот эта! — Я показал на картину, висевшую прямо передо мной. На ней была изображена высокая стройная девушка; щечки у нее были такие румяные, глаза такие нежные и так она красиво была одета, что я в жизни не видел ничего прекраснее. В руке она держала букет цветов, а другой букет лежал у ее ног на деревянных мостках.
— Значит, эта лучше всех, да? — смеясь, переспросила мисс Хинтон. — Что ж, подойди и прочти вслух, что под ней написано.
Я подошел и прочитал:
— «Мисс Полли Хинтон в роли Пегги в день своего бенефиса в театре Хеймаркет, 14 сентября, 1782 г.».
— Так это актерка, — сказал я.
— Ах ты негодник! Ты это сказал так, будто актерка хуже других людей. А ведь совсем недавно герцог Кларенс, который в один прекрасный день может стать английским королем, женился на миссис Джордан, на актерке. А кто, по-вашему, изображен на этом портрете?
Она стояла прямо под картиной, скрестив руки на груди, и переводила взгляд огромных черных глаз с меня на Джима.
— Да где ваши глаза? — воскликнула она наконец. — Это я и есть мисс Полли Хинтон из театра Хеймаркет. Неужто вы никогда не слышали этого имени?
Пришлось нам признаться, что не слышали. Мы ведь выросли в провинции, и одного слова «актерка» было достаточно, чтобы привести нас в ужас. Для нас это было особое племя — о нем не принято говорить вслух, и над ним, точно грозовая туча, навис гнев небес. И сейчас, видя, какой была и какой стала эта женщина, мы воочию убедились, как господь карает неугодных ему.
— Ладно, — сказала мисс Хинтон, обиженно засмеявшись. — Можете ничего не говорить, и так вижу по вашим лицам, чтó вас учили обо мне думать. Так вот какое воспитание ты получил, Джим, — тебя учили считать дурным то, чего ты не понимаешь! Хотела бы я, чтобы в тот вечер ты был в театре: в ложах сидели принц Флоризель и четыре герцога — его братья, а все остроумцы и франты, весь партер стоя аплодировал мне. Если бы лорд Эйвон не посадил меня в свою карету, мне бы нипочем не довезти все цветы до моей квартиры на Йорк-стрит в Вестминстере. А теперь двое неотесанных мальчишек смотрят на меня свысока!
Кровь бросилась Джиму в лицо, он был уязвлен: его назвали неотесанным мальчишкой, намекнули, будто ему далеко до лондонской знати.
— Я ни разу не был в театре, — сказал он, — и ничего про них не знаю.
— И я тоже.
— Ладно, — сказала она, — я сегодня не в голосе, и вообще глупо играть в маленькой комнате да всего перед двумя зрителями, но все равно: представьте, что я перуанская королева и призываю своих соотечественников подняться против испанцев, которые их угнетают.
И тут прямо у нас на глазах эта неряшливая, распухшая женщина превратилась в королеву — самую величественную, самую надменную королеву на свете; она заговорила пылко и горячо, глаза ее метали молнии, и она так взмахивала белой рукой, что мы сидели как зачарованные. Поначалу голос ее звучал мягко и нежно, она словно убеждала нас в чем-то, потом заговорила о несправедливостях и свободе, о радости умереть за благородное дело, и он зазвенел громче, громче и наконец проник в самое сердце, и я уже хотел лишь одного — бежать отсюда, чтобы сейчас же умереть за отечество. И вдруг в одно мгновение все переменилось. Перед нами была несчастная женщина, которая потеряла свое единственное дитя и теперь оплакивает его. В голосе ее слышались слезы, она говорила так искренне, так безыскусственно, что нам обоим казалось, будто мы видим перед собой, тут, на ковре, мертвого ребенка, и сердца наши исполнились жалости и печали. Но не успели у нас на глазах высохнуть слезы, как она уже снова стала сама собой.
— Ну что, нравится? — спросила она. — Вот как я играла тогда, и Салли Сиддонс зеленела от злости при одном имени Полли Хинтон. «Пизарро» — хорошая пьеса.
— А кто ее написал, сударыня?
— Кто написал? Понятия не имею. Не все ли равно! Но для хорошей актрисы в этой пьесе есть великолепные строки.
— И вы больше не выступаете, сударыня?
— Нет, Джим, я бросила сцену, когда… когда она мне надоела. Но временами меня снова тянет на подмостки. Что может быть прекраснее запаха горящего масла в светильниках рампы и запаха апельсинов, доносящегося из партера! Но ты что-то совсем загрустил, Джим.
— Просто я все думаю про эту несчастную женщину и ее дитя.
— Полно, не надо! Сейчас я помогу тебе выкинуть ее из головы. Вот озорница Присцилла из «Егозы». Представьте себе, что мать выговаривает дерзкой девчонке, а эта маленькая нахалка ей отвечает.
И она начала играть за обеих, столь точно изображая голос и повадки одной и другой, что нам казалось, будто перед нами вправду они обе: строгая старуха мать, которая приставляет к уху ладонь, точно слуховую трубку, и ее непоседа дочь. Несмотря на толщину, мисс Хинтон двигалась поразительно легко и, дерзко отвечая старой, согнутой в три погибели матери, совсем по-девичьи вскидывала голову и надувала губы. Мы с Джимом забыли про наши печали и покатывались со смеху.
— Вот так-то лучше, — сказала она, с улыбкой глядя на нас. — Мне не хотелось, чтобы вы пришли домой унылые, не то вас, пожалуй, в другой раз ко мне и не пустят.
Она сунулась в буфет, достала оттуда бутылку, стакан и поставила их на стол.
— Вы еще слишком молоды, чтобы пить молочко бешеной коровки, — сказала она, — но от этих представлений пересыхает в горле, так что…